Глава 7. Думы о живых
Говорят, плохое держится в памяти дольше, чем хорошее. Неверно. Это придумали люди, живущие монотонной, однообразной жизнью. Они и в самом деле помнят больше плохое — их «хорошее» так однородно, так повседневно, так буднично, что его не упомнишь. Любая, самая мелкая неприятность — отклонение на их ровной, лишенной событийности линии жизни. По тому и запоминается. Но если линия ломана, если испещрена она всплесками, как развертка на осциллографе, если счастье трудное, добытое, как говорят, в борьбе и невзгодах, если множество отрицательных всплесков венчается одним большим положительным, то и сам такой всплеск видится лучше, и память его удерживает много прочней.
Не прошло и двух дней после спуска, как пребывание на поляне стало меня тяготить. Я был в горах, но меня потянуло в горы. Поляна для альпиниста не горы.
Вечером, распивая чай в компании Рощина, Фомина и Граковича, я им сказал:
— Может, заодно и на Корженевскую сходим?
— А что, золотая мысль! — сказал Игорь. — Кто против?
Все были «за». Рано утром другого дня наша четверка вышла на пик Евгении Корженевской (7105 метров).
Мы одолели высшую точку и находились на спуске, когда на поляне случились события вроде бы незаметные, но по смыслу достаточно важные.
Под вершиной пика Коммунизма, на высоте 7350 метров, на последнем биваке уж год как находится мастер спорта, инструктор альпинизма, московский инженер Блюминар Голубков. Высота, время, погода ему не вредят — он мертв.
Около года назад команда во главе с мастером спорта Борисом Ефимовым совершала высотный траверс. Начинался он с пика Ленинград, последней вершиной был пик Коммунизма. Ребята хлебнули все, что «отпущено» восходителю на таком сложном и протяженном траверсе: горной болезни, разнузданной, сокрушительной стихии, смертельной усталости, бессонницы, недоедания…
Еще на пике Ленинград Блюм, как для краткости называли его друзья, почувствовал себя плохо. Но кому хорошо на этих высотах? Как узнать допустимую норму здоровья? И где взять прибор, которым можно ее измерить?
До завершения траверса оставалось меньше ста пятидесяти метров, когда на небольшом пологом пятачке команда Ефимова встретилась с другой группой. Среди ее восходителей был врач Владимир Машков. Ефимова беспокоило состояние Голубкова, и он попросил доктора осмотреть Блюма. После осмотра Машков отвел в сторону руководителя и сказал:
— Срочно вниз!
Оба повернулись, чтобы договориться с Блюмом. Тот сидел на рюкзаке, низко свесив голову.
— Блюм! — обратился Борис. Но, не услышав ответа, повторил: — Блюм! Ты что, заснул?
Блюм не заснул. Он умер…
Спускать тело своими силами они не могли — их не было, своих сил. Их не было даже для того, чтобы спуститься самим, — до поляны доползли на одной лишь воле. И вообще: история мирового альпинизма не знает случая, когда бы тело снимали с такой высоты. Точнее, говорить в этом смысле о мировом альпинизме вообще не приходится. За рубежом восходители оставляют тела погибших товарищей навечно в горах. Там думают так: нужно ли мертвому, чтобы на его пути от одной могилы к другой возникли еще могилы?! К сожалению, подобное было не раз.
Транспортировка тела сложна и опасна. Это «язычество», говорят нам иностранные восходители, когда заходит об этом речь. Они рассуждают… Впрочем, как они рассуждают, понятно. Логика очевидна. Против нее трудно что-либо возразить. Только не все измеряется логикой.
Мы рискуем жизнью, чтобы вернуть тело товарища в лоно земли обитаемой, потому что так нам велит наше сердце. Мы идем за останками смертоносными тропами по зову души. Ведь и сам альпинизм — порождение зова души. А если по логике, то мы воздаем душе, поскольку она в человеке так же важна, как и разум.
А если по логике: может, ясные, точные, очевидные аргументы наших зарубежных собратьев всего лишь соображения конъюнктуры? Может, они от тактики, а не от стратегии альпинизма? Может, это уже вопреки всякой логике — альпинисту легче, веселее, спокойней, если он знает: случись с ним несчастье, останки его не будут частью затерянного, необитаемого хаоса? Может, ему спокойней, если он знает, что люди зафиксируют значимость его жизни именно тем, что, рискуя собственной жизнью, снимут с горы его тело, чтобы покоилось ближе к ним? А если так, то ведь это в интересах развития альпинизма. Хоть «интересы» — слово здесь неуместное. Но ведь я рассуждаю с точки зрения чистой и очевидной логики.
Может, наконец, это способ напомнить живым о святости человеческой жизни? И это стратегия с далеким, уходящим во все человеческое будущее прицелом?
И все-таки каждый раз, когда узнаю, что при транспортировке тела погибли люди, я отрекаюсь от собственных взглядов на этот счет. Тогда я думаю: жертвовать жизнью можно только в одном случае — ради жизни.
Я не могу скрывать эту противоречивость, поскольку обойти молчанием такую проблему в книге об альпинизме невозможно, а чтобы отстаивать какую-то одну из двух этих позиций, недостаточно компетентен.
И вот теперь, пока штурмовали мы пик Корженевской, семеро восходителей под руководством Вадима Кочнева работали с акьей (транспортировочными санями), где находилось тело Блюминара Голубкова. Сначала их было двенадцать. Двенадцатый — Георгий Корепанов — после одного из акклиматизационных выходов заболел пневмонией. Когда он поправился, Кочнев отпустил его с нами на пик Коммунизма.
Дело в том, что, отправляясь на эту вершину, мы захватили с собой часть транспортировочного груза, чтобы забросить его к снежной могиле Голубкова. Корепанов же был участником того печального траверса и знал, где лежит Блюминар.
Осталось одиннадцать. В этом составе мы встретили их на плато у пещер (5600 метров). Мы спускались — они поднимались. Им еще предстояло… Предстояло с лихвой — добраться до отметки 7350 и оттуда тащить груженую акью.
Но дело обернулось хуже, чем думали, — погода испортилась. От плато до цели их сопровождал ледяной ветер, перед которым не могла устоять никакая восходительская утепленность. Когда добрались до нужной точки, четверо из одиннадцати оказались больны. И Кочнев немедленно отправил их вниз. Тяжесть транспортировки легла на плечи семерых.
Они подвели акью к вершине «жандарма» Верблюд — на 5200, то есть прошли около двух третей пути, и здесь окончательно выдохлись. Вадим Кочнев радировал в лагерь просьбу о помощи. Радиограмма пришла, когда мы — Гракович, Рощин, Фомин и я — спускались с пика Корженевской. Приняла ее Эля. Она сидела на связи, поскольку заниматься ничем другим не могла — на маршруте подморозила палец ноги, врачи сделали ей блокаду, и теперь передвигалась, только наступая на пятку.
Поляна никогда не пустует. И сейчас народу хватало. Но мастеров альпинизма, тех, кто мог бы пойти в помощь кочневцам, кроме Петренко, Корепанова, Ковтуна, нет. К ним-то и обратилась Эльвира. Ковтун заболел. На Корепанова тоже расчет плохой — воспаление легких выбило его из обычной формы на весь сезон. Он хуже многих других перенес восхождение и здесь, на поляне, был еще слаб.
Петренко, подстелив под себя одежду, привалившись к готовому рюкзаку, принимал горное солнце. Он ждал вертолета. Ждал уже несколько дней, чтобы добраться до Оша и оттуда лететь на Кавказ. Вертолет все откладывали, но сейчас сообщили, что он уже вылетел.
Впрочем, Петренко теперь не спешил, ожиданием не томился, не нервничал, поскольку на чемпионат все равно опоздал. Сейчас на Кавказе он мог быть только зрителем, но не участником.
Сама Эльвира, несмотря на больную ногу, тут же, что называется, взялась за ботинки. Хотя понимала — толку от нее там немного. Но нельзя же, призывая других к благородству, оставаться самой в стороне?
— Что будем делать? — обратилась она к Петренко.
— Я не могу. Мне на чемпионат надо. И вообще — Шатаев нас отпустил. Считай, что вертолет пришел вовремя и я улетел.
Вертолет вскоре прибыл. Жители поляны — а здесь, как правило, знают все всегда обо всем — напряженно, как говорят, затаив дыхание смотрели, как направлялся Петренко к машине. Он шел медлительно, чуть вразвалку, лениво опустив голову, как ходят обычно люди его стати. И все, кому этого очень хотелось, видели в его неспешной походке проявление душевных колебаний, нерешительности. Все ждали: вот-вот движение его и вовсе увянет, он остановится, перемнется с ноги на ногу и повернет обратно. Но он подошел к вертолету и легко взобрался в кабину…
Взревел мотор. Пошел винт… Но обороты вдруг заредели, и в проеме фюзеляжа снова показался Петренко. Он спрыгнул и быстро, почти бегом, ринулся к группе девушек, окруживших Эльвиру.
Они смотрели на него, как смотрят близкие на человека, перемахнувшего ограду скамьи подсудимых после полного оправдания судом. Эля потом рассказывала — дескать, совсем позабыла о тех, кто нуждался в помощи. Ей казалось: истинно пострадавший — Петренко. Его хотелось спасать. И как стало легко на душе, когда узрели это счастливое самоспасание!
«Спасенный» подошел к девушкам и сказал:
— Девчата, а где моя пиала? Никто не видал? Эльвира первая пришла в себя. Ей захотелось быть утонченно внимательной и даже угодливой. Она напрягла память и вспомнила, что вместе пили чай в палатке душанбинцев.
— Девочки, в самом деле, где же его любимая пиала? — захлопотала она. — Поищите, пожалуйста… Дайте человеку улететь со спокойной душой.
Пиала нашлась. Петренко направился к вертолету и через минуту исчез «во чреве машины»…
А Эля ушла в палатку, уткнулась в подушку и зарыдала. Истерика длилась до поздней ночи. Ее никак и ничем не могли успокоить. Лагерный врач дал ей несколько сильнодействующих таблеток. Но толку от них не больше, чем от конфеток драже… Вера в человека, мне кажется, — проявление некоего общественного инстинкта. Того, что понуждает людей к объединению и взаимодействию. Известно: любое общество так или иначе вырабатывает единые для всех идеалы, к которым оно стремится, в которые верит. Есть идеалы — есть общество. Если их нет, то могут быть только разобщенные, неспособные к жизни единицы. Чтобы жить, человек должен обладать способностью воссоздавать идеалы и верить в них. Повторяю: думаю, что такая способность заложена в людях в виде инстинкта и обладает его силой. Неудовлетворенный инстинкт, как известно, вызывает порою бурную реакцию. Эльвира была из тех, у кого этот инстинкт особенно развит.
Потом она говорила мне, что чувствовала себя обманутой. «Может, все как Петренко? — думала она. — Только делают вид, фарисействуют, играют рыцарей? Может, это всего лишь театр, цирк шапито? Может, и мой Володя?.. А я, как дура, верю… Выходит, я просто неумный, наивный человек… И все они в душе надо мной смеются… Может, Петренко-то самый искренний из них?..»
…Я рассказал о Петренко, чтобы подчеркнуть высокую нравственность нашего альпинизма. Говорят, исключение подтверждает правило. Можно добавить: чем сильней оно отклоняется от правила, тем достоверней выглядит само правило.
…В десять вечера мы прибыли на поляну. Пока раздевался, разувался, умывался, мне рассказали о положении кочневцев. А через полчаса в палатку ко мне зашли Гракович и Рощин.
— Ну что, надеваем ботинки? — обратился ко мне Валентин.
— Пока тапочки… Пошли к рации…
Связавшись с Кочневым, я спросил, могут ли они подождать до утра. И услышал в ответ: «Вполне».
Рано утром — пяти еще не было — мы вышли тройкой из лагеря, а в девять, пройдя вертикаль 1300 метров кратчайшим путем, стояли на верхней точке «жандарма» Верблюд. Взяли с собой шестьсот метров трехмиллиметрового стального троса весом в пятнадцать килограммов, блок-тормоз (собственной конструкции и изготовления Граковича) и еще кое-какие средства транспортировки.
Валентин — человек, богатый умом и спортивностью. Талантов у него много больше, чем времени, — на пять жизней хватит: кандидат географических наук, неоднократный чемпион по горноприкладным видам спорта, отличный восходитель, скалолаз, спасатель и, как бывает у людей с пытливым умом, не лишен склонности к изобретательству, благо, что страсть эта имеет выход — альпинистское снаряжение. Зная об экспедиции Кочнева, он вылетел на Памир, прихватив с собой некоторые плоды конструкторских стараний. На всякий случай, авось кому понадобится.
Понадобились: сберегли силы, сократили время и в какой-то мере снизили теперь степень опасности.
Спускали по скальному гребню,’ сыпучему настолько, что казалось, он шевелится. Натянули три подвесные канатные дороги, потеряв на это времени в два раза больше, чем намечали. Тяжелая акья, провиснув, скользила по тросу и издали походила на сказочную лодку, чудесно плывущую в воздухе. Темнота надвигалась быстро, и стало ясно, что сегодня нам спуск не закончить. Но пока еще видно, продолжали работу.
Вниз с высоты 4500 тянулся крутой снежно-ледовый склон. Здесь я закрепился на тросе и пошел с телом один. Срываясь с гребня, с визгом летели камни. Засечь их глазами уже невозможно — темно. Они ухали совсем рядом: выше, ниже, слева, справа… Где-то надо мной Гракович и Рощин выдают трос, но их тоже не видно. Страшно — может быть, страшно, как никогда. Мне и нынче не по себе, когда вспоминаю тот печальный «альянс» с телом Блюма…
Мы сбросили с ним вертикаль в четыреста метров. Но на отметке 4100 нас настигла плотная горная ночь. Утром меня подменил Валентин Гракович. Он вошел с акьей в узкий глубокий желоб. Все камни идут сюда — у всего, что сыплется сверху, просто нет иного маршрута. Благо, что утро, — с мерзлых, застывших склонов падают только редкие, случайные булыжники. Но их тоже хватает, чтобы жизнь висела на волоске. Эти последние двести метров стоили Граковичу не меньше, чем мне четыреста…
Через два часа после входа в кулуар тело Блюминара Голубкова было доставлено в базовый лагерь, на поляну Сулоева, потом по воздуху в Москву.